Первая глава

Màu nền
Font chữ
Font size
Chiều cao dòng

Первая глава: когда засыпает тьма

«Я танцевала, шагая по битым стёклам,
Ранила ступни, смех обращая в крик,
Пытаясь прерваться, силы собрав, умолкнуть.
Кто-то сказал "Гори".

Меня окликали, тревожили, тормошили
И вразумляли йогин и старый ксёндз.
Только шептал мне пляшущий с ветром Шива,
Что не напрасно всё.

Кровь на ногах застывает, как будто плёнка,
Пульс выбивает партию кастаньет.
Птицы щебечут невыносимо звонко,
И обжигает свет.

Я сижу у дороги, молча считаю шрамы.
Мчатся машины по выжженной полосе.
Шрамов немало. Согласно законам кармы,
Я заслужила все.»
Веда Вереск, 2017

***

Это место называли Академией Непрощённых.
Здесь находили приют те, кто больше его обрести не смог нигде. Сломленные сами и сломавшие других, – люди, чья судьба неотрывна связана с болью, – своей ли, чужой ли веса не имеет.
Значение имело лишь само к ним отношение. Тем, кого предали даже родные, здесь всегда окажут помощь.

Найдут нужные слова утешения, разольют по душам бокалы ласки и заботы, и не оставят на растярзание собственным кошмарам. Потому что каждый из них это проживал на своей шкуре. На своём опыте точно знал, как умирает разбиваясь вдребезги душа, и как она кричит погибая от бессилия и безмолвия мыслей, где её никто не слышит. Не слушает.

Юнги вновь за столько лет переступая порог этих мест, считал, что уже позабыл тот коктейль сожалений, коим полнился в свои семнадцать лет. Перерос и отпустил его с миром в мир. Ему теперь страшно даже вспоминать, каким он был тогда, – диким, замкнутым и совершенно неконтролируемым.
Мёртвым внутри. И как от этого рушилось всё, как песочные замки приливами морских волн.


Хочется лишь надеятся, что теперь всё будет лучше, по-другому.
Что он и вправду сможет помочь этим детям вновь обрести не только себя и тот внутренний покой, но прежде и после всего – прощение.
Потому что прощение – первый шаг к принятию. А оно неизбежно, и кроет штормами ледяных по сердцу ножей осознания.


Он раскладывает свои вещи на лакированном тёмно-коричневом дубе стола, слишком не обращая внимание на то, какими неровными стопками громоздятся друг на друге учебники и книги, и думает, что у него просто нет иного выхода.
Иного чем помочь тем, кому ещё можно успеть это вовремя сделать.


И несмотря на это, мужчина всё же рад вновь вернутся сюда, в атмосферу учебных будней, замене которым не нашёл больше нигде. Так всегда, – где бы он не решал осесть, манит сюда магнитным притяжением, – в родные стены и сады высоких потолков. В место, где можно не боятся быть собой, таким, какой ты есть настоящий, – расколотый на самые осколки звёздных полотен.

***

От одеяла Вонён пахло репейником, лавандой и толикой жженых до карамели внутри чувств. Горькой на вкус, и тёмно-липкой на пальцах.
И она растягивала свои страдания, словно эту самую тягучую карамель на самых кончиках, перекатывая её между мягкими подушечками, и скатывая в едва сладкие на языке шарики.
Для неё вся боль была такой вот карамелью. Жженым сахаром слов, что вскрывает вены острее бритвенных лезвий. Ей ли не знать, что шрамы от них никогда не заживут, – у неё в них все запястья, бархат бёдер и тонкий росчерк на одной из ключиц в один особенно ненавистный вечер.


В голове стервятниками кружат сотни репитов ненависти, крушат палубы кораблей чужие броские слова, и резонируют с агатовыми рисунками полос по нефриту рук, смятая в них кофейная бумага.
Расписание на новый учебный год, перечень нужных предметов, и список напротив каждого преподавателя их ведущего. Ей, кажется, и дела до них никакого нет, – из всего перечня цепляет лишь одна фамилия. Чан Суджин.

В этом году её старшая сестра у неё ведёт искусство контроля.
Вонён стоит написать себе на месяц вперёд маленьких записок, чтобы впредь не забывать перед каждым выходом цеплять улыбку, прочитав одну из. Ей не стоит заставлять старшую лишний раз нервничать, – не с самого начала семестра, пожалуй точно.
Старшие курсы, у которых та преподаёт, определённо и без неё смогут справиться с этим на отлично, в отличии от периода экзаменов и сессий, когда в общежитии только и слышно стенания и злые ругательства на горы заданного выучить. И это ей в этом году тоже предстоит познать на себе, – она перешла на первый из трёхлетнего последнего цикла обучения. Отныне считается полноправной семикурсницей.

И хотя на дворе последний день ноября, и скоро обещают вьюги, – у неё в комнате до странного жарко и душно, чуть вяжуще от стойкого запаха сладковатого репейника, и едва горчащей лаванды. Но, Чан не жалуется, – эти два аромата её любимые.
Так пах её дом в котором она не была уже десять лет.

Суджин говорит, что то, как ей удалось воссоздать атмосферу того флёра, – что-то за гранью фантастики. Потому что не престало помнить так до крепкого полно несчастливое детство, чьими путями и оказалась в итоге конца здесь.

Сестра к ней сюда заходить, может поэтому, и не любит. Исключительно редко заглядывает, не задерживаясь дальше положенного правилами и нормами. Хотя и безусловно могла бы, – никто не посмел бы осудить за желание провести с семьёй больше времени. Она же в комнате совсем одна, на втором этаже общежития, и первом жилом вообще, – и за стеной у неё только шум соседей, которым существенно веселее и легче живётся. Ей немного жаль, что подобная жизнь не для неё.


Люди её не любят. Не ненавидят, но откровенно не выносят долгого присутствия в её круге личного пространства. Как если бы опасались нечаянно заразиться её меланхолией. Только и остаётся, что изредка встречать навещающую вне пар старшую, и даже тогда довольствоваться самым малым. Потому что у той всегда множество дел на досуге, вне работы, и всё надо бы успеть, не до чаепитий.

Вонён лично пить чай в спешке не может. Не может, не собирается, и терпеть не считает приемлемым. Спешка убивает ощущение наслаждения, ту нить, что связывает тебя с послевкусием. Протяжным насладиться можно до первых красок ночи на дворе, более скоропостижным до вечерних посиделок с книгой в бледных ладонях, с до пальцев натянутой на них кофтой.
Ей в затворничестве от прочих это – плата за старания.

Лавандой, репейником и ягодным чаем. И последнее единое среди различного меж сестёр.
Брусника, клюква и голубика – замечательный букет, с оттеняющей ноткой кислоты и свежести, единственное, что пьёт с ней Суджин, прежде чем той же тенью, что явилась ускользнуть в учительское крыло на другом конце их дивного огромного академического сада, полнящимся благоухающих разномастных цветов, россыпью кремов-белых беседок, и маленьких озёр.

Женщина лишь мазнет по щеке трепетно, улыбаясь невесомо, и покачает чуть устало головой, когда младшая опять примется кутатся в белоснежные пушистые одеяла, встав из-за стола. Всё ближе к своим засушенным соцветиям на тумбе у самой кровати.

— Тонко, но тоскливо, Вон. Тебе, к сожалению, очень идёт. — скажет напоследок, после поцелует в светловолосую макушку на прощание, и пропадёт до следующего раза.

Вонён привыкла. Из года в год ничего не меняется, и этот не станет особенным.
Его нужно просто прожить, как семнадцать до этого, и ещё неизвестно сколько после. Время – река не знающая берегов, и пустив его на поток главное вовремя сделать вдох чтобы не задохнутся в неспокойных водах.

В её случае это выпускной год.
И дожить до него – просто то, к чему ей нужно стремится, даже если для кого-то может создаться впечатление, что она на голову больна. Не в своём уме.
Все они не в своём уме, – и те, кто знают это наяву, и те, кто и не догадывается, что скрывается за шторами памяти и снов. Мозг человека удивителен, – он может прятать и скрывать в себе такое, что и самый опасный убийца не поймёт, что делает посреди горы из трупов его же усилиями положенных.


Человек так слаб ментально, но так силён физически, – но и на изнанке этого мнения есть кому доказать обратное.
По правде говоря, это действительно завораживающе, – познавать себя через остальных.
Но и трудно до неимоверности, когда горишь этим ты один, пока все тебя сторонятся.


***

За окном комнаты Сону – беспроглядная тьма.
Не взирая на то, что от земли это всего второй этаж, ему кажется, что выбросись он на волю ночного ветра, и костей боле никто собрать не сумел бы. И это навязчивое фантомное понимание возможного исхода отчего-то не пугает настолько отчаянно сильно, как должно было бы. Ему, кажется, даже до безразличного плевать, если он взапрямь расшибется на осколки, разукрасив аккуратно вымощенную облицовочную гранитную плитку их великолепного двора Академии, своей бесполезной смертью.

Этими вот багряными лужами бездыханного тела. Сама мысль по себе не пугает. Не так, как раньше, – нет больше ни дрожи, ни даже нотки отвращения. Внутри пламенем горит гулкая пустота.
На него из отражения стекольной рамы смотрят два бездонно чёрных глаза.


Равнина чуть виднеющегося вдали сада меркнет в сгущающихся сумерках тучного вечера. Вот-вот под небосводом мелькнет разгром сначала одной, а потом второй, третей, четвёртой молнии. По ушам ударит отклик грома, – глухой рокот пробирающего до мурашек шума. Но в приглушённом освещении его единственного настенного ночника и этот гнев небес, – непогода, – остаётся лишь до безумия истеричной дамой за окном. Так далеко. Не страшит.

Хотя и дожди терпеть не может, – от них всегда до самого мерзлого нутра пробирает ещё более мерзким холодом. Напоминает о инертности больничных палат. Кто бы в них не умирал, им самим до самых концов века – это чуждо. Чужая смерть, слёзы и страдания.

Как затихает умеренным темпом ранее стучащее сердце, растворяя последние мгновения в забытьи.

Смерть должна быть холодной, – так кажется ему. Пронизывающей до всего нутра. Буран.

Зябкий, кутающий и долгоиграющий, – и ни чаем, ни разговором не спрячешься ни на мгновение от него. Пока сам из тебя уйти не соизволит, до тех пор совьет в твоей груди гнездо пересушенной на ураганах зимы тоски. И крепись не крепись, ничего более и не остаётся.

Крепись, терпи, и молчи.

Ким, в общем-то к этому даже привык. С самого детства вся его жизнь экспириенс терпения помноженный на гармонию молчания. И только в душе - диссонанс, не желающий звучать по правилам.

Будь тихим, Сону-я. Люди боятся шума. Боятся гнева и ненависти. Не признают грусти и тоски. С ними нужно быть аккуратным, мальчик мой. — и с самого детства это было каноном поведения.

— Но люди боятся всего. Даже самих себя. — это было тем, что усвоилось уже в подростковом возрасте. После смерти матери. — Самый страх не во внешнем мире, – в нас самих.

И хоть быть тихим теперь надобность отпала, – невероятным было усилием не злится и не расстраиваться на большинство студентов, которые от него шатались как от прокаженного. Собственные же однокурсники лишь завидев отливающую алым макушку в том конце коридора снижали до шепота голоса, и таились в своих разговорах, поглядывая на юношу взорами полными нечитаемого презрения и страха. Он привык, что на него смотрят как на монстра. Это уже и не цепляло вовсе обидой или раздражением, лишь редким чувством скорби. Все монстры рождены людьми, но не все рождённые люди – монстры. Жаль, если это было заблуждением для большей части местного контингента. И ещё более всеобъемлющей за пределами территории Академии.

Разве монстр сам сделал себя кошмаром наяву? Или же всё-таки это было его безумное окружение, – шагами танца довело до сумасшествия на грани мира?
Есть ли единый ответ? Можно ли указав на вино назвать его кровью? Нельзя смотря на белое полотно лишь силой мысли окрапить его осязаемым мраком, – для этого нужно приложить усилия и часы работы художника.

Разрисовать так, как тому будет угодно, – искусство ведь не знает границ.

В безумии тоже есть красота. Пугающая и не стандартная, не привычная для прочих, кто в неё не посвящён, не упал с головой, но есть. Это неотрицаемый факт, – красота в разном, и для каждого это разное тоже уникальное и своё.
У людей вообще до поразительного много различного: вкусы, взгляды, мнения. Радость, счастье, грусть и боль – тоже различны. Един лишь страх. Нельзя сказать, что тебе недостаточно страшно. Никогда нет границы его измерения.

Его может быть по определению много, – но и это лишь придаваемый в обществе абстракционизм. Не точная формулировка. Принято бояться всего, чего ты не знаешь, такова суть мышления, – в неизвестности кроется притаившийся, за завесой беспроглядной тьмы ужас.

Для некоторых студентов, убеждённо это доказывающих уже не первый день и месяц, – именно в его лице.

Что же, мы не властны выбирать влияние нами оказываемое. Вольны лишь сокращать до минимально возможного его воздействие.

Сону всё ещё продолжал безмолвстовать по большей части в обществе. Даже не оглядывался лишний раз, – зная, что и глаза его вводят в неописуемый по силе и невозможности ему сопротивляться транс, – скрывался  в тенях от чёлки. Хранил молчание, вечно бездной омутов одаряя лишь вид за окнами аудиторий. И не важно: на парах ли, или в часы свободные от занятий.

Среди людей говорить было не о чем. Наедине с собой – не за чем. Пейзажи, хоть и были изучены до мельчайших деталей, – но всё ещё свято его терпели, не выражая и тени против такого пристального внимания, не угаснувшего и спустя все эти месяца и недели здесь. Ему оставалось лишь какие-то два года.

Это было меньшим, на что он был готов, чтобы просто жить дальше.
Ким искренне хочет лишь покоя и умиротворения с собой, если не смог его отыскать в других и с другими.


***

Потолок над Сонхуном был до отвратительного безжизненно-белым.

Чистым и раздражающе незапятнанным даже пылью. Вопреки ему, – что себя ощущал лишь старой рухлядью, которую хозяин долгое время, пока пользовался чистил на отвали, ухаживал кое-как, а когда появился более новый и дорогой инструмент взял и напросто избавился. Выкинул и забыл, потому что своё уже отслужил. И никто и печалиться не станет. Сонхун, конечно же не вещь, которую можно вот так запросто выкинуть.

Но его тоже бросили. Как тот самый ненужный, своё уже отслуживший инструмент. Вот так же лирично, как в какой-нибудь театральной постановке для искушенных любителей драмы и фарса. Однажды просто проснутся забытым было до обескураживания всё равно. Ничего и не ёкнуло внутри, словно так и должно было быть. Словно детей всегда было принято бросать на произвол судьбы.
Словно он ещё с детства узнал, что будет как эти вот музыкальные инструменты.

Ненужным.

Если бы ему дозволили хоть то немногое, чтобы представить себя им, это определённо была бы скрипка. Искусно вырезанная из дерева, с потрепанными от частного использования боками и местами порвавшимися струнами. Только и годящаяся для того, чтобы либо оставить себе на память, кладя на закрома памяти и полок, любуясь изяществом, либо выбросить. И второе куда заманчивее и распространённее первого. Потому что места занимать тоже не надо, – оно обязательно позже пригодится, для чего-то куда более полезного. Для кого-то куда более полезного и менее пугающего. Его такого красивого снаружи, но такого же полого, как и музыкальный инструмент внутри, просто выбросили на улицу. С этими вот некогда самыми любимыми точками родинок, раскиданных по алебастру его фарфоровой кожи, температуры, будто бы, мрамора, и ломающим до хрипоты голосом. Стальным баритоном цвета в серость туманных полей, что выворачивает каждого наизнанку с первых же секунд звучания. Крошит опадающей краской с облупившихся стен поместья, в котором давно уже никто не живёт.

Паку бы молчать вовек, – но с точёных словно умелым скульптором губ, что любовно по глине лепил подобие божества, не иначе, срываются неуклюжие признания и просьбы. Не могут найти приюта в нём, – и на волю перелётными птицами стремятся возвысится. Их ловят и убивают беспощадно, – простреливая пульной очередью по взмывающимся в облака крыльям.

Смерть их никем незамечена.
Осталась никем не внята.
Он – точь-в-точь эта птица. Его манит в Небеса, в голубую рябь неизведанного, – взлететь бы, да пропасть там, не вернувшись обратно. Найти пристанище последних дней, где минуты раскрутятся каруселью без сожаления, уже приевшегося за всю учёбу. А выходит лишь молчаливо пытать взглядом потолок над собой в одиночестве комнаты. Тут ему возможным скорее представится с душой расстаться от уныния однотипности происходящего, – до истомы приевшегося распорядка ежедневного. С утра подъём в утренних серовато-фиолетовых сумерках, а потом пучина занятий, где из всего сменяются только фигуры преподавателей да количество получаемой ими, обучающимися, информации, её снабжение в светлые и разумные головы, за чьими хозяинами становление будущего.

И до отвращения всё такое неизменное. Только и увеличивается нагрузка конспектами в эфемерных попытках педагогов заставить студентов хоть создавать видимость подготовки к выпускным экзаменам, что совсем не за горами для них, – и обернутся не успеют, как за зимой сменится весна, а после лета в правление балом вступит осень, – и прощай родные стены Академии, где ты жил, рос и учился. Впереди пока ещё неясное и размытое будущее.
Для кого-то более удавшееся, для кого-то расписанное по секундам, для ещё одной значимой части сего общества, – непонятное.

Нет больше запретов. Нет правил и распорядков. Ты волен.
Делай, что хочешь.

Когда это в действительности предоставляется возможным, уже и не хочется делать, что хочешь.
И вдруг появляется искра учится, – да только поздно спохватился. Ты уже один в пустоте ожиданий, запертый как в ловушке. Ищи выход, применяй полученный за всё прошлое знания и опыт, и выживай.

Сонхун же уверен, что и сейчас, и тогда, в этом дымчатом образе будещего, лично ему желаться будет одного, – смерти. Быстрой и безболезненной, если можно. Чтобы больше не мучаться самому, и не заставлять страдать других.
Потому что от жизни его пользы ровным счётом никакой. Он незаметная тень до тех самых пор, пока не вырвется наружу из сомкнутых в тиски губ звук. Не выпадет слово невольное, – заставив себе внять.

Не попросив, – заставив. Принудив.

И хочется даже напоследок проверить, послужит ли смерть для связанного приказом человека освобождением этих пут. Если Пак умрёт, это конечно, заметят, но скорбеть по нему не станут. Некому и незачем. Быть может и того вовсе празднество устроят, не дожидаясь его выпуска в этом году. Потому что мозолится до безобразного, – ходит неприкаянным призраком в ожидании приговора, до которого по меньшей мере ещё более полугода. После выпуска же и впрямь станет приведением в облике скорби.

Сейчас же до банального преподавателей жалко, – они в его тёмную голову всеми силами знания вместить пытались, и его проблема, что эти потуги как вода на солнце. Испарились бесследно и столь же скоропалительно, как в жаркий день. И толку было столько лет плыть по течению, если так и не стал готовым к падению с высоты водопада?

Он был полностью безнадёжным.

***

С наступлением декабря, словно только этого и ждала, зима вступила по гранитным плитам поступью царицы, следом за собой, как шлейфом шелкового платья принеся первый снег.
Пока ещё совсем не опасный, – белые снежинки в самбе с трелью ветра вызывали лишь трепет и восхищение спешащих с утра пораньше на пары студентов.

Девушки щебечущими пташками строили планы на выходные, – как пойдут в кафе недалеко от главного кампуса Академии, по правую от неё сторону, и будут заниматься домашним заданием там; юноши же уже заранее доставали шерстяные шарфы и носки, и что-то бурча себе под нос о слякоти и морозе, хмурыми компаниями по три-четыре человека пересекали центральную площадь, – ровно середину всей территории, слева - студенческие общежития, справа - педагогическое, вокруг превосходный сад, заколдованный специальным образом на то, чтобы цветы и листья там никогда не опадали. И как вишенка на торте само здание, – несомненно старое, с присущим ему достоянием величественного дворца, коим раньше, в былые времена и являлось. Рядом стоящие пристройки хоть стилем отделки и архитектуры разнились с ним, но выдерживали единую тёмно-кварцевую атмосферу с вездесущим ореолом какого-то едва уловимого волшебства.

Отличались от них лишь проблески светлых беседок, то тут, то там то и дело попадающихся; не очень востребованных в холода, но до обожания облюбованные парами в тёплые деньки, да настолько – что и не загнать было в комендантский час обратно, по кроватям.

Юнги и предположить не мог, что так по этому всему скучал. По гомону юности учеников, сейчас всех как один спешащих в актовый зал; гордой статности зданий, которым до смертных не было ни единого дела; неопровержимой красоте сада, вне зависимости от сезона года; и вот этому вот всеобще единому настроению перемен. Задевающих все струны сердца, все аспекты жизни, и занимающие все ворохи мыслей.

Казалось, даже воздух в этом месте пах иначе, – по мятному свежо и чуть до колющих конечностей прохладно. Самое то, чтобы взбодриться для трудного выпускного года одних, первого вступительного других, и его самого в новом амплуа преподавателя.

«Мин Юнги, преподаватель направленности седьмого курса по умению восприятия своих способностей, их контролю и подавлению.» — так гласила позолоченная табличка на двери его, подумать только, личного кабинета. Помнится во времена его учёбы, тот был закреплен за профессором по науке созидания, госпожой Ан Хёджин, которую лично он очень уважал. И за предмет, и за умение его доступно и увлекающе преподнести — а сейчас словно наследство перешёл к нему, когда та уволилась.


Эх, всё здесь было пропитано ностальгией, — скользя подушечками пальцев по полкам пока ещё пустых шкафов, подметил он. — Так и веяло этой стариной, словно ничего и не поменялось, и сейчас они трое вновь как в былом ворвутся в кабинет, и будут его подкалывать. Остаётся, лишь падеется, что те счастливы сейчас там, потому его самые близкие друзья этого достойны. Его от приятных, поддёрнутых дымкой грусти днях отрочества забирает в свою власть стук в неприкрытую дверь.


На пороге стоят трое – два парня, и одна девушка сбоку. Все трое – с отсутствующим выражениями эмоций, тусклыми глазами, да только и отличающимися, что оттенками волос. Рубиново-алый, светло-лунный, и вороно-чёрный.

Он не таясь осматривает их, себе в том отчёта не отдавая, но пытаясь ненавязчиво поймать хоть один ответный взгляд. Бестолку.
Никто из пришедших на их нового куратора не смотрит. Ни на него, ни на друг друга.

Как бы это не было глупым, – эти трое умудрялись быть непрощенными даже среди себе подобных. Незванными. Непринятыми.

В груди внутри отчётливо начинает потягивать скручиваюшаяся в клубок тревога, пока ещё несильно, но уже достаточно неприятно, причиняя терпимый дискомфорт – ему хоть и рассказали, почему доверили самых тяжёлых, но слышать и видеть вживую, – как небо и земля.

И это поражало Юнги больше всего остального. Больше слухов и шепотков, которыми разражаются за закрытыми дверьми этого класса другие ученики.

— Пожалуйста, не стойте на пороге. Проходите в кабинет, ребят. Будем знакомится, я – ваш новый куратор на срок до конца учёбы. Приятно с вами познакомится, преподаватель по специальности способностей, Мин Юнги. — ни один из них не высказывает энтузиазма в продолжении этого диалога. Он вздыхает, чуть поджимая губы, и думает. Как правильно подступится к каждому лично, чтобы не спугнуть? Чтобы не боялись, могли доверять и не стесняться просить помощи. Пока есть кому просить, – будет и кто поможет.

В первую очередь не потому, что он их старший, тот кто поддержит и поймёт, а потому, что в каждом из них видит прошлое, – близких друзей, которым помочь, увы, не сумел. Не успел.
И это как второй шанс, – не исправить всё. Начать заново.

Когда засыпает внутри тьма, – есть шанс обратится с мольбой к свету. Главное не позабыть нужных слов и не упустить мгновения.

Мин Юнги намерен им в этом помочь. Учебный год обещал быть занимательным и незабываемым.
Неповторимым в своём роде.

***

피로 매듭지은 사랑은
Любовь, окутана кровью,
오만에 지워져, it's over
Увядшая от эгоизма, это конец.
나는 모든 걸 잃고서
Я потерял всё
죽지 못한 괴물이 돼가
Стал разлагающимся монстром
하지만 이젠
Но сейчас
내가 뭘 해야 하는지 알아 (알아)
Я знаю, что должен делать (я знаю),
피의 증표를 따라가
Я следую по кровавым следам

Fate, fate, fate (Ooh-ooh-ooh-ooh)
Судьба, судьба, судьба
난 망설이지 않고
Я не буду пятиться
Fate, fate, fate (Ooh-ooh-ooh-ooh)
Судьба, судьба, судьба
이대로 가
Я продолжу идти как иду
Fate, fate, fate (Ooh-ooh-ooh-ooh)
Судьба, судьба, судьба
It's my fate
Это моя судьба
이 피의 증표를 따라가 그 길 끝에
Я следую по кровавым следам
나를 너에게 바치기 위해
Я посвящу тебе себя
Enhypen - Fate

Bạn đang đọc truyện trên: Truyen2U.Pro