Говорят глаза

Màu nền
Font chữ
Font size
Chiều cao dòng

Ему было девятнадцать, когда после окончания школы, на перепутье меж различных направлений он выбрал факультет психологии в университете Корё, и поступил туда, куда так сильно хотел ещё со второго года средней школы. Он горел желанием понимать людей, помогать им в тяжёлые для них времена, и открывать для себя всё новые и новые росчерки чужих вселённых, которыми полнились все люди мира. И так его путь привёл сюда, где юноша оказался среди множества таких же первокурсников на первом занятии года, – в месте где ему предстояло провести ещё по меньшей мере четыре года лекций, семинаров и коллоквиумов. Студенты были шумными, разнообразными и такими одинаково-непохожими. Это разогревало любопытство, – даже среди его одногруппников взгляд то и дело цеплялся за несколько особенно ярких экземпляров. С множеством украшений, заставляющими улыбнуться от лёгкого перезвона при движении; с палитрой всех возможных оттенков кофт, брюк и юбок, – иногда смело конкурирующими с дизайнерскими решениями по абстрактности подбора аксессуаров; и совсем уже отчаянно приковывающие любое внимание – самыми различными лицами, эмоциям на которых не счесть конца. Молодые люди двадцать первого века – совсем не те, кто боится выделиться из толпы или вызвать чей-то осуждающий взор. Их возможно и не так много, – но они действительно запоминающиеся. Среди таких однажды, совсем негаданно, он и наткнулся на неё.
Совсем под это описание и не вливающуюся.

«Кажется, это было пятнадцатое марта, последняя в их ежедневном расписании совмещённая с ещё одним курсом пара по общей психологии, и его самый первый долгий взгляд на ту, что несмотря на прозвучавшую трель оповещающую о начале занятия, медленным, равномерным шагом поднималась на галерку, чтобы затеряться где-то между последних рядов помещения. Тогда у неё ало-рубиновым горели длинные волосы, высоким хвостом мечущиеся по сторонам при ходьбе, и извечными спутниками рутинного образа были угольные одежды, где кофта всегда только с капюшоном. Под ним после всех занятий прятался костёр пылающих от света прядей, а сама их обладательница подобно тени размывалась в десятках и сотнях огалтелых ребят после выхода из кабинетов сразу после звонка.
Терялась в толпе, растворяясь сахаром под дождём из чужих разговоров, смеха и взглядов.

Его тогда задержал преподаватель, объясняя ему про темы презентаций и докладов для предстоящего дня открытых лекций, и выйдя из аудитории единственное, что ему оставалось это кучи других лиц, едва скользнувших по нему безразличным вниманием, пока он отчаянно взглядом цеплялся за всех, за каждого из них. Кучи совсем чужих лиц. И не находил именно того, которое его привлекло. Обладательница чьего лика скрылась в толпе бесшумной поступью, размылась силуэтами, только и оставшись гореть дымкой алых волос в его сознании.»

Почему именно спустя две недели от начала семестра его внимание зацепила та, Чхве не знал. Может быть, до этого её колоритный красный был более приземлённым и натуральным каштановым или и вовсе вороным. Может раньше эта девушка на их занятия совмещённые с разными группами по нечётным дням не опаздывала, и потому никак не проявлялась среди толпы прочих вечно куда-то спешащих однокурсников с разных специальностей. А может, это так нечаянно его судьба решила над ним жестоко подшутить, и подкинуть ему задачу высокого уровня сложности. Хотел себе приключение, Бомгю? Вот, пожалуйста, получи и распишись. Потому что именно с этого момента началось что-то, название чему он был дать тогда ещё не в силах.

Это стало их первой встречей. Ещё негласной и далёкой до сцены из романтической дорамы, но истинно той, с которой началось всё. Всё и всегда начинается с малого.

Сперва, этому всему можно было приписать на полях его учебных тетрадей краткую заметку: немое знакомство с Шин Юной, напротив чьей записи он бы потом галочкой отметил успешно выполненное задание. Ничего более и не планировалось. Знакомство ведь не грех. Причина ясна, как безоблачное небо всё чаще и чаще встречающее их за окном в преддверии апреля. Просто потому, что примелькнулась, и захотелось хотя бы что-нибудь о ней выяснить. Обычный человеческий интерес. Как список дел в ежедневнике на неделю: посетить все поставленные пары, выполнить пару рефератов на обязательные как для будущего специалиста предметы, не забыть взять в библиотеке справочник для следующей недели, когда состоится лекция по дисциплине поведения, узнать что-то о ней. Последнее с пометкой особой важности. И как и любой человек, он принимался за интересующие его дела в первую очередь.

Изучение психологии позволяло на многое в мире смотреть через призму самых странных мыслей и убеждений. Оно дарило смысл многим поступкам людей и оправдывало некие мотивы их преступлений или слов. Но никогда не давало единого точного ответа или характеристики. Каждый должен был найти и распознать их сам для себя.
Человек многограннен и сложен, и в тоже время уже чего-то более простого и понятного, чем чья-то душа в этих скоротечных буднях найти было трудоёмко. Всё, что об этом знал сам Бомгю строилось лишь на его догадках. Его наблюдениях, редких оборотах в аудитории на совместных занятиях на неё из-за первых рядов, где по обыкновению поселился с первых курсов, и бесконечных попыток хотя бы что-то сложить в детальный пазл. Успеху дело откровенно не поддавалось.
Всё, что он знал о ней к концу первого полугодия – было лишь пара бессвязных фактов о безликом человеке, ничем не выдающего портрет цельной картиной. Это с одной стороны очень разочаровывало, – то, как без особых деталей любой образ человека мог накладываться на сотни и тысячи ему похожих, совершено не выделяясь из толпы. Но с другой, – не все ли мы похожи? Общество диктует свои нормы и стандарты, и тот кто вписывается в них уже априори выделяться может с трудом. Чаще все это как раз и есть такие вот факты, из множества которых раскрывается личность, увлечения и характер. По самым маленьким кирпичикам и тропинкам, каждая из которых неизвестно куда в конечном итоге приведёт. Это, на самом деле, даже завлекало сильнее, – как узнать что-то о другом человеке, без его прямого в этом участия. И пусть этих зацепок было мало, – но они были добыты самым честным и упорным расследованием. Бомгю был выжидателен, охоч до мелочей, и проницателен до самых незначительных обмолвок. И так к его самой первой заметке на полях с течением месяцев прибавились ещё несколько.

Первое: она вообще не любила кофе, – то, как едва уловимо хмурились её тёмные брови во время перемен в кафетерии говорило само за себя. Но всё же продолжала из раза в раз его заказывать, – каждый раз одно и тоже. Вероятно, самое горклое по его собственному вкусу, – американо. Без сахара, молока или каких-либо добавок. Очень чёрный и очень-очень горький, и Чхве правда знал, о чем говорил, – его как-то скривило от одного лишь глотка этого напитка, заказанного буквально через пару человек после неё за часовым перерывом на обед. Пробрало насквозь. Очень, конечно, редкостная гадость, – и если кому это и было в сласть, то точно не ему, и не ей. Однозначно. Оставалось непонятным, зачем исключительно его тогда пила юница, но радовало, что хотя бы здесь уже находились редкие точки соприкосновения, – не переносимость горького послевкусия, от которого вяжет язык и кривится в рефлексе лицо.

Второе: девушка совсем не носила вещи иных цветов, нежели разновидность всего самого мрачного. И, несомненно, ни разу за все дни его наблюдений он не увидел ни единого участка бледной кожи ниже её шеи, или выше рукавов кофты по самые костяшки пальцев. Только закрытые фасоны и мешковатые размеры, – не различить как ни старайся ни телосложения, ни того, что за всем этим так упорно прячется. И хотя когда дело приближалось к лету и их близящимся каникулами у него ещё мелькали мысли о том, что скоро что-нибудь вскроется, то до самого последнего дня учёбы те канули в дымку несбывшихся мечтаний. Ничего. Ему становилось всё решительные и необходимее, расставить детали по местам, – связать воедино.

Третье: к удивлению или предупреждению как раз таки нежелательных контактов и знакомств, – Юна была груба. Не хамила или посылала всех без разбора, но абсолютно любому к ней сунувшемуся не по делу связанным с занятиями или домашним заданием отвечала односложно и одинаково. Без разбору рубила «Мне не интересно, не лезьте ко мне, пожалуйста. Спасибо.» С этим ему повезло лишь немногим больше, ему как старосте его группы она иной раз задавала вопросы, будучи точно в таком же положении в своей, – но все только наводящие и точно по теме: где, что, когда, куда сдавать, во сколько быть, что при себе иметь. Ни на грамм ближе к чему-то более «личному». Тут тоже был сокрушительный провал.
Приятной маленькой пометкой на полях красным ниже этих записей сияло как-то после внеочередного собрания на пару со студсоветом выведенное быстрым почерком, – не боится ответственности, от дел не увиливает. В этом они тоже было схожи.

К наступлению второго периода занятий первого курса, Бомгю думал, что его попустит. С первого же занятия после он сразу понял, что те несколько недель отдыха от студенческой жизни, были лишь затишьем перед бурей.
Юна начала носить контактные линзы, и это стало самым последним спусковым крючком. Её давно уже вымывшиеся от краски волосы теперь неумолимо переливались перламутровым отблеском гагатового тона. Глубоким, как дно Марианской впадины. А оттенок перекрывающий её родной морионовый колор радужки только усугублял общее положение её внешности. И без того с молочной кожей и теперь только сильнее оттеняющимися волосами, эти глаза норовили ему являться во снах на протяжении долгих и сумбурных ночей. Они ей просто безбожно шли.

Теперь у Юны всегда были глаза цвета разбитого стекла.
Они затмевали за собой всю её грусть, всю ту темноту и страхи, что она прятала в себе от прочих, – за ними было не так-то и просто достать. Он правда попытался. Пытался сильнее и отчаяннее прочих. Ранился из раза в раз об эти осколки – её слёзы, застанные всегда в самых тёмных каморках преподавательских комнат, когда думает, что никого нет; крошился на части от малейшего случайного прикосновения к граням сколов, – её бледной коже, что так и манила, требовала касаний, что согрел бы эту нефритовую холодность, будто бы умоляя о тепле;
и мысленно тысячу раз умирал, – всему виной её слова.

« — У меня нет времени, — на предложение после лекций сходить поесть, прежде чем вновь разойтись по разным кабинетам, к преподавателям ожидающим свои документы, куче бумаг для заполнения, и бесчисленных часов зубрежки для ответа на "отлично" на приближающиеся экзамены.»

И он правда понимал, старался не казаться навязчивым, и забывался в череде однотипных учебных будней, – только и смотрел на их совместных лекциях, будто что-то неумолимо притягивало к ней магнитом. Не мог не смотреть. Не пытаться вновь и вновь разбить стену из отчуждения и отторжения. Растопить лёд её чувств, – как если бы точно знал, что там, за отрицанием и её тихим истериками что-то есть. Что-то драгоценное, давно сокрытое от всех, в закутки умирающей от тоски души. И сам не понимал зачем, - зачем опять это делал. Но продолжал.

« — Не составишь мне компанию?

— В следующий раз. Не сегодня. Я спешу. — сказанное ему рекордное количество раз на каждое приглашение на прогулку или в кафетерий на перерыве после собраний студсовета или семинаров, где старосты – одни из самых активно участвующих.

И каждый, каждый последующий раз одно и тоже, – отговорка даже не менялась в формулировке, а её выражения лица в корректировке, которая не гласила бы так ясно, что ей это не нужно. Ни он, ни его попытки ни подружиться, ни тем более дать шанс чему-то большему, чем неловкие встречи всегда под надзором из десятков других людей. Никогда наедине, – словно он её лично оживший кошмар детства, и она лишь могла его отвергать раз за разом, заставляя сердце всё сильнее сжиматься от грусти.»

Её «нет» пестрило сотнями, тысячами переливов, но ни разу не заставило Бомгю в него поверить. Оно было такое же сломленное, горькое и одинокое, покинутое всеми верой, как и она сама, – как то горькое кофе в кафетерии на перерыве меж парами; как вся её коллекция однотонной палитры одежды; и как и её сердце. Скленное из осколков, где каждый новый – осколок не просто стекла, а цветного дивного восторга витража эпохи Возрождения, – одной из самых красивых по праву. По великолепию и несравнимого простора воображения. И этот витраж занимал все его мысли. Лишь собери его, и он займётся неповторимым рассветом на пустынном берегу, где-то на окраинах Пусана, откуда он родом. У самой кромки моря, океана за границей которого столько неизведанного, влекущего к себе. Неизвестность манит аурой очарования, – в ней хочется утонуть. И хотя умеет плавать, – он был уверен, утонет без единого сомнения.

Только дай согласие, –  пожалуйста, позволь узнать тебя.
Но одно лишь «нет» звучит ему в ответ.

Хлёсткое и одинокое, оно резало его по живому, по коже с переплетениями его вен и чувств к ней, – он не понял даже как упал. Не успел осознать прежде чем сделать вздох и погрузиться в пучину. Глубоко и долго, как в бездну. В ней не было дна, – в неё можно было лишь до бесконечности падать, и тонуть, тонуть, тонуть. Поздно пришло осознание, что она – Океан. В нём незванным путникам позволено лишь захлёбываться вместе с ней в мраке и глуши, подобным тем, в которых ей довелось жить с самого детства. С самого рождения. В страхе, с оттенком обречённости, и дыханием самой тьмы за спиной. Смерть ей была лучшей подругой, таилась тенями во всех углах пыльной квартиры, где по ночам не горело никогда ни единого даже тусклого ночника. Чтобы не бояться этих старых кошмарах в их отстветах, – за светом приходила одна лишь боль, а в темноте и бояться не приходилось.

Юна была единственным монстром.

«— Не хочешь прогуляться со мной? В парке в центре уже вывесили украшения, – проникнемся атмосферой ожидания перемен вместе? — они только закончили обсуждение деталей закрытия этого полугодия. В кабинете отведённого под дела студсовета без них, – тех от силы человек пять, и все заняты каждый своим: нужно подготовить списки мероприятий, согласовать оставшиеся вопросы, касательно проведения с воспитательным отделом, составить промежуточный план с первыми ремарками, и подумать как оповестить об этом и вовлечь заинтересованных на помощь в организации. Дел, и вправду в преддверии каникул – невпроворот.

— Не пытайся найти вход туда, откуда не уверен, что вернёшься. —  было ему отрезвляющей пощёчиной спустя  несколько секунд затяжного молчания, что во всеобщей суете даже не придавал ситуации нужного флёра уединения. На дворе последние недели перед Рождеством, – в университете полным ходом сессии и пересдачи, а в воздухе витает аромат чуда и имбирного печенья. Кажется загляни за угол, и послышится в ухо весёлый смех Санта Клауса. Ему, к сожалению, до сих пор слышался лишь отказ на все предложения. Взрослые ведь люди, – вера в сказки в них, как правило, умирает годам к семнадцати. Чхве было уже за двадцать, – но отчего-то в них он всё ещё верил. Сказкой для него был маленький допуск в чужую реальность.»

Это было похоже на помешательство. То, как ему до хруста в костях хотелось стать ей кем-нибудь. Знакомым, приятелем, другом, шансом на взаимность.

И Бомгю бился упрямо об двери, что были для него закрыты на засовы сотни замков. Просто зацепив её на последнем ряду аудитории в один день, на второй уже не смог выбросить прочь из головы. Вот так запросто: словно впервые увидев её силуэт, изгнать выжженый под веками образ нечеткими линиями встающий каждый раз при упоминании её имени – стало до невозможно трудно. Это было и глупо и смешно, что они оба учились на психолога, когда одному из них определённо требовалась помощь в этой отрасли. И не факт, что та была оказана своевременно или оказана вообще. Всё могло стать гораздо хуже, если зятянуть. Но едва ли кому-то на самом деле было до всего в её голове происходящего дело, не так ли? Такие, как она, – звались стервами. О них многим хотелось вытирать ноги и грязь, и в тот же миг не было ни у кого желания марать руки их сажей. Обычно эти девушки пользовались популярностью в ряде заведений с пометкой «для взрослых» , купались в роскоши и внимании, и жили на радость богатым папочкам, и злость обезумившим мамочкам, женушкам тех папочек, не способных удержать ни себя, ни свои руки при себе, и лишь и умеющими, что сыпать грубостями, дерзостью да пропащими насквозь сигаретным дымом деньгами. Алкоголь, наркотики, секс, – золотая молодёжь двадцать первого века во всём её великолепном проявлении.

Бомгю тошно. Его рвёт от всей этой желчи. Ему стыдно признавать, что он был не первым, и далеко не единственным, кто подумал так про неё. Толку им учиться на людей, специалистов, всю свою жизнь должным посвятить другим, помощи им и попыткам найти выход из казалось бы нереальным покинуть состояние разлада души и тела, сердца и разума, если они сами не видят чуть дальше собственного носа? Стыдно было быть тем, кто должен бороться со стереотипами, а не так опрометчиво бросаться ими и принимать за чистую монету.
Даже если человек живёт и дышит благодаря клубам, это всё ещё его чёртово право, кто бы что не говорил, верно? Не каждый наш выбор, на самом деле сделан по совести и от чистого, искреннего желания так поступить. А даже если и так, то право слово, не ваше дело. Закройте двери с той стороны, и не тратьте ничье время на споры о бесполезном, спасибо.

То, что начиналось безобидно, как самый банальный и простой интерес, к наступлению второго года обучения уже пересло в нечто всепоглащающее всю его грудную клетку с разрастающейся силой с каждой последующей встречей с ней. Уже не корежило всё ещё преследующими отказами, – он начал смотреть глубже. Будто бы смилостившись над ним,  судьба всё чаще  стала приводить его к ней в самые её тяжёлые времена. Если на первом курсе это были редкие моменты слабостей, – нечаянно перепутанные комнаты и двери, и вот он свидетель разрывающейся агонии чужой симфонии слёз и задыхающегося ритма дыхания; то сейчас это стало походить на систему. Незаинтересованный свидетель этих событий списал бы на то, что Чхве, вероятно, тронулся умом. Это было на грани нормального, – какая филигранно тонкая черта отличает столь частые встречи от сталкинга?

Но это стало происходить. Он обнаружил себя в беспрерывном цикле встреч. Одна, две, три, – ими плотно забилось его расписание. Первая пара, перемена, – столкновение в дверях аудитории, где у его группы следующее занятие, а у её только прошло; вторая пара, обеденный тайм-аут, и встреча в очереди за кофе, – привычка, что вошла в его жизнь выторговав взамен себе объяснение, что ему нужно понять, что именно она нашла в этом напитке; третья и четвёртая, – за ними неизбежные собрания старостата на ежедельной основе с единственно меняющимися  причинами явки на заглавие очередной повестки.

Чем больше поводов для разговоров, – пусть всё ещё больше односторонними, тем всё сильнее, сантиметр за сантиметром даёт трещину чужая броня. Юна словно бы сдаётся, – позволяет наконец-то себе выдохнуть в его присутствии чуть более свободно. С натугом, – смиряясь, очевидно с его раздражительным упрямством. Чхве рискнул бы предположить, что ей это непременно кажется навязчивым и раздражающим, – да вот только на её лице всё ещё крайне редко проскакивало что-то больше напоминающее эмоции, чем непробиваемый штиль спокойствия. Кажется, такого же напускного.
Детали пазла в одну картину складывались до невероятного медленно, но до поразительного точно. Объяснение любым его догадкам, так или иначе сопровождающими его на моменте к этому пути пересечения их касательных, находилось самыми неприятным способом.
Разговорами наедине, – сперва только в пределах университета, и очень короткими, едва перебросками в несколько слов, до целых писем складываемых им в специально купленную шкатулку, – которую он дома хранил на своём рабочем столе, чтобы долгими вечерами перечитывать особенно полюбиашиеся места, тут и там помеченные уже его собственными сносками и пометками пришедшими в разное время мыслей.

Юна выросла сломанным ребёнком.
Превратилась из сломанного в сломлённого. И если для других разницы не было, для него та была слишком явственно заметной.
Ей до звания стервы, как до луны пешком. Так же до пространственного далеко и совсем бесполезно. Она не просто не любила общаться. Она не умела это делать, – и это тоже абсолютно разные понятия, для тех кто всё ещё бьётся в попытках осознать мотивы её поведения. Её аура задагочности иногда привлекала к ней, тянула попробывать сломить чужое молчание, и несовершенство характера, – но все они сдавались под напором и тяжестью её голоса.

«— Пошли все прочь.»
И они действительно шли. Трусы и обманщики, те самые, которые при первой встрече в руки клялись и в уста молились, — никогда не брошу, не оставлю одну и не предам.
И бросали, и предавали, и оставляли одну. Все они попросту ей лгали, закрепляя в ней ту стылую ненависть и усыпая с каждым таким прохожим пол её кухни незабудками. Вся она была такой вот сплошной королевой контрастов, – её спальня прожжена до полуобморочного состояния запахом тянущей лаванды; по черному полу клетчатой шахматной доски кухни растянулись целые соцветия под ног брошенных и затоптанных цветов: чёрных роз, белых лилий, алеющих пионов, чей смысл в себе нёс обратное значение загубленной красоте; а ванна таила за стенами упрёки самой себе в никчёмности. Контраст меж жизнью и смертью в ней танцевал танго на остриях кухонных ножей, и каждый не туда последовавший шаг, – одна царапина по шелку запястий, по замше бёдра, и вдоль исполосованных голеней. Шрамы украшающие полотно её кожи рисовали на девушке причудливые картины, вводящие в ужас почти всех, кто их хоть мельком раз имел честь лицезреть лично. До ничтожного малое количество людей, – где почти каждый первый предатель.
Удречением пропиталась и вся её квартира, такая же ничтожно маленькая и никому не важная, незначительная среди других домов и дворов многомиллионной столицы лицемерия, фальши и искусно отрепетированной игры на чувствах. В переплетениях комнат, как и в из хозяйке царствовал такой хаос, – что человеку не посвящённому в её жизнь сделалось бы невыносимо горько там пребывать. Чудаки здесь и не задерживались, – подобно скоротечной реке, жизнь стремилась всё дальше и дальше, унося за собой озера пролитых слёз, до хрипа сорванные голосовые связки, и раскиданные по ней всё новые созвездия шрамов, как старых, покрывшихся чуть поджившей корочкой, так и совсем свежих, с ещё тёплыми струйками несмытой крови. Лишние отсеивались сами, и забирали с собой остальных, кто бы не хотел остаться, – коридор радовался присутствию гостей исключительно редко.
Он и сам туда попал волей обстоятельств лишь раз, и тот обернулся роковым. Для неё, для него, для них.

Живя в вечном бою немудрено, что придёт день и час, когда ты оступишься и проиграешь. Когда весь остальной мир окруживший тебя и загнавший в угол, возьмёт вверх, одержит победу. Жизнь это игра с заранее проиранным концом.
Тот вечер предстаёт у него перед глазами обрывками кошмаров, криков, и мутной водой оттенка крови. Алой, – как некогда её длинные волосы цвета рябины, зари и клюквы; насыщенной,  до такой степени, что небо бы окрасилось в закат; да с забивающимся в нос тяжёлым металлическим и резким нажимом ароматом, оседающим на языке вязким расплавленным железом. Мерзким и незабвенным, – раз вкусив не забудешь во век. Ему не хотелось бы приводить аналогию с теми чёртовыми незабудками, потому что сами по себе они красивые и нежные цветы, с приятными на ощупь лепестками, и воспоминаниями, которые в них заключает те, кому и кто дарит, – но не удавалось. Среди всех остальных срезанных бутонов и завядших погублёнными изумрудами листьев и стеблей, – они выделялись особняком. Памятником о пережитом. Как оказалось, и это был тоже её гештальт. Один из. Если не самый главный. Мать ей подарила их на шестилетие, с ненавистью пропитаным «на твоей могиле будут лишь они» .

Виноват ли ребёнок, что родился не похожим на других на этот свет? Едва ли. Призван ли был родитель любить его, холить и лелеять? Непременно и несомненно? Едва ли. Да, все мы достойны любви, и это такая ведь малость, – куда как проще любить того, кто принадлежит к тебе по крови. Того, кто буквально является частью тебя, даже если ты и не хотел этого, а избавиться не смог. Ребёнок не виноват в том, что сломал тебе жизнь. Не виноват равно так же и в том, что тот из-за кого она оказалась сломанной тебя бросил, оставил и навсегда покинул. Виноватых здесь нет. Да, насилие это низко. Это мерзко, против всех законов морали и нравов человеческого общества, – да вот только люди сами по себе достаточно злобны и пропитанны ненавистью. Никому нет разрешения губить чужую только начавшуюся жизнь, – это тоже поступок достоинства не из высоких моральных принципов и этикета. И как было жаль, что у неё эти цветы ассоциировались именно со всем этим жгучим прошлым и на неё вылитой скорбью по упущенному. Жизни, любви, и молодости. Даже не её. По чужой невыносимой боли и обиде. Как и мать, её всегда в конце концов тоже забывали. Меняли на более лучших и более существенных. Даже если всё это – маскарадная маска. Ей не нужны были громкие признания, сочиненные баллады и вдохновлённые ею на подвиги бравые юноши. Ей был нужен лишь один всего навсего смелый человек, который не побоялся бы в ночи разводов крови на разбитом вдребезги зеркале в ванной.
Тот, кто бы не кричал, что она чокнутая. О, нет, спасибо подобных было в избытке. Первая и главная, – собственная мать.

Маленькой девочке хотелось любви. И в пять, – рисуя в одинокой квартире цветными карандашами семейный очаг, где каждый был бы счастлив; мама бы не злилась, не орала, и не плакала, лишь взглянув на неё, – её точную копию в зеркале. Не бросалась бы словами о жгучем презрении и «лучше бы я, тебя не рожала.»
И в десять, – стоя на кухне, ещё не совсем принимая свидетелем чего стала, увидев женщину, которая столько лет её ненавидела в петле; уже совсем изломанную неестественно фигуру, чей силуэт размывается светом их окна двадцатого этажа их дома. Её теперь окружает лишь оглушительная по силе тишина.
И в пятнадцать, – раз из раза покупая на заработанные на подработках деньги сине-голубоватые незабудки, чей нежный перелив ночного неба, как никогда ярко напоминает о незаживающем. О шрамах, ранах и рубцах, – теперь её извечных спутников после всех этих лет в детдоме где-то в самых тёмных районах Сеула.

Хотелось любви и в семнадцать, – когда первый человек, которому доверилась, открылась, изломал её душу окончательно. Повторить судьбу матери, должно быть было ироничным, – но ей и здесь не повезло. Её единственный друг в стенах приёмного дома, – тот кому подарила первое признание, поцелуй и трепет сердца, оказался бесплодным, и лишь потому она не родила после нескольких часов беспрерывного насилия, – к концу слившимся для неё в единый поток лишь боли, крови, и слёз. Ей не смотрели в глаза те, кто знал её с детства, – кто видел всё, через что она проходила уже здесь, будучи как и все они лишь детьми брошенными своими родителями на произвол каменных городов. Воспитателем не было дела до старших, кому меньше чем через год покидать стены их учреждения, – и это тоже сыграло роль. Никаких судебных разбирательств, никаких обстоятельств и просьб о прощении не было. Было лишь сухое обранённое «пустышка.»

В девятнадцать, после выпуска из того Ада и вместе с этим и окончанием же школы, – ей уже больше совсем и ничего не хотелось. Ни любви, ни дружбы, ни даже банального понимания.
Разве что тишины, как тогда, в её далёкие десять лет. И, может быть, совсем ещё немного смерти.

«Ты рождена была монстром и умрёшь им же. Должно быть довольствуешься тем, что ломала мне жизнь на протяжении всех этих долгих лет, но я лишаю тебя отныне этой возможности. Тебя не полюбят, ведь ты не достойна любви. Гори в Аду.» – прощальная записка, что даже не смотря на содержание вписанное неровным почерком на клочок едва белеющей от разводов слёз бумаги, хранилась под стеклом в рамке в тумбочке у кровати. Как самое жестокое напоминание о несовершенном.
Ей не быть кем-то нужной. Даже самой себе.

Всего одна записка, – но как выжженое клеймо из всех самых ненавистных страхов. Как татуировка оттиском, – та, что долгая время снилась во снах. Его, на шее, с теми же самыми незабудками, набитыми по дурости и глупости в трудную юность детдомовца. Чернильные разводы, – что остались выгравированны у неё в памяти. Иногда казалось, что и в сердце, – в самом глубоком и печально тёмном его уголке. И не раз линии цветов, преслелующие её всю жизнь, вынимались оттуда и разглядывались всё вновь и вновь. По накатанной всё катилось в пропасть. Перечитывались сотни тысяч раз и предложения оставленные ей на хранение самым должно быть близким человеком, которого она в конце концов поняла, как никого другого, – матери. Они особый след оставляли одинокими ночами под симфонии дождя, вместе с включённой на телефоне классикой, и кружкой холодного и практически уже полностью безвкусного кофе, которое та терпеть вовсе и не могла.
Как ещё один шрам. Царапина, что со временем разверзнется в бездну.

«— Кофе – это концентрированная ненависть к себе. Я могу её пить не разбавляя. Я должна это уметь делать. — однажды сказала Юна в безвёздную темень парка. Того самого куда её несколько раз звал на прогулку Чхве, и как итог добился успеха спустя три года, после начала их первого года обучения. В тот вечер, после уже обыденной встречи на собрании старост, он уже и не ожидал положительной реакции на ставшее изюминкой их приветствия приглашение. Они прошли путь от университета пешком, и в течении часа уже вели беседу, когда в конце аллеи заметили скамейку, вдали от гама не утихающей никогда столицы, и решили там присесть. До сюда не доходил свет от фонарей невдалеке, и создавалась очень уютная, и по-минорному эстетичная атмосфера.

— О личном проще не говорить при свете. — также легко слетело с её губ в тишину следом после этого. И ничто не требовалось в уточнении.

Что его вопрос о смысле напитка,  если это не любовь ко вкусу, был более глубоким, чем подрузмевалось обычным разговором, тоже было понятно им обоим. В их встречах вообще с самого начала было слишком мало обычного.

— Я бы очень хотел научить тебя его любить. Но я сам не очень-то жалую этот напиток. — спустя пару минут сказал он, не решаясь дать ход всему остальному, что рвалось с его языка. Ещё было не время. Это были лишь первые шаги, – нельзя было так сразу, с разбега окунуться в холодную воду. Океан любит смелых, – но смелость это всегда про осторожность, а не безбашенность. Это про терпение и умение быть благодарным.»

Как же был Бомгю прав тогда, ещё на первых порах зарождающегося интереса. Юна ненавидела кофе. Но ежедневно и еженочно пила. Потому что так жилось и вправду проще. На голодный желудок, досыта набитый чужими усмешками и травлей, до
отказа наполненный бесконечной вереницей таблеток от бессонницы, – спать не давали страхи. В них снилась осунувшаяся до скелета мать, которую той пришлось самой увидеть повешенной по возвращении со школы, и её хладная синева отлива тела, эти закрытые впервые в мнимом спокойствии веки.
Посмертно но её душа обрела покой, хотелось бы верить дочери. Хотя бы если и так. Она её ни в чём не винила.
Должно быть, трудно было полюбить дитя, которое родилось от человека, который изнасиловал девушку, что доверила ему свои чувства, сломил не только тело, но сильнее нанёс непоправимый урон психике и ментальному здоровью. До самых конечных минут, это травма стала тем, что не позволило дальше жить смирившись с этим и приняв как неизбежное.

Но Бомгю знал, что в ушах у неё только до сих пор не утихает крик последней истерики матери.

«—  Если бы я знала, что та будет последней, сказала бы матери быть может в первый раз, что люблю её, и всегда любила, несмотря ни на что. Даже если бы она лишь кричала мне в ответ. Я должна была ей об этом сказать в последний её день. —  чистое, хрупкое сердце, разбитое надвое, – он клянётся так, как любить могла бы им Юна, не смог бы больше никто во всём этом огромном, необъятном совершенно, гребанном продрогшем до самых костей мире.
Не так всецело и не щадя себя.
Особенно если этот мир так жестоко и несправедливо с тобой обошёлся.

Ему бы возразить. Сказать, что это не так, – что не стоит этот человек таких бесприкословных сожалений. Но подрагивание плеч и первые всхлипы решают за него, – ей нельзя сделать больно не осторожным касанием, и все слова, которые бы говорить и говорить вслух, доносить до чужого ума, – рассыпаются в прах перед неизбежным. Это всё равно ничего не изменит. Ни скорбь по умершему человеку. Ни его жалость и негодование. Молчание – его ответ и принятие.»

Юна, по правде признавая, была очень сильным человеком. То, через что ей приходилось и приходится проходить, – дано вынести не всем, и думать не хочется, за что ей всё это. Только лишь квартира подняться пустой да раздавленными лепестками под массивной подошвой грубых ботинок. Ответ Юны на всю боль, – это грубость, отстранённость и верное молчание. Оно никогда её не предавало. Гладило нежно по голове, прятало от всех в одеялах ночью и кофтах с капюшоном днём. Если она была по меркам общества странной, – что же, это было её полное право и сознательный выбор.

«— Когда человеку важно что-либо, он молчит. Потому что стоит только открыть рот, и все слова теряют былую ценность. Словами можно ранить. Можно убить. Но ими редко можно лечить. Как пластырем, все раны не заклеешь.

И было что-то такое в корне не верное в этих словах, что Бомгю лишь стискивал зубы плотнее, да не отводил взгляда от неё прочь. Для такой, как она, слова действительно ценности не имели, приносили лишь боль и страдания, и потому у него не оставалось иного выбора, кроме как научиться говорить на её языке, – глазами.

И он действительно с ней говорил. На парах короткими взорами не длиннее минуты, – немой вопрос "как ты" – и столь же бессловное "я в порядке, спасибо."
На собраниях чуть обжигающими распалённым жарам частыми переглядками, – диалог об идеях и собственных соглашениях.
Наедине всегда только напротив друг друга. Потому что так было честнее, – они были равноценно открыты. Обнажённые чувства не бывают на публику.»

Не хочется представлять, что было бы с ним самим если бы просто тогда Чхве не успел вовремя зайти к ней домой, в эту фантомную пустоту её личного мрака, с незабудками на полу и жженой лавандой в воздухе.
Если бы не успел тогда на единственный автобус в ту сторону от их университета. Если бы не обеспокоился отсутствием ответа на мобильный, хотя точно знал, что от него она всегда снимет, просто потому, что он всё равно оборвёт ей провода если нет, и девушка относилась к этому его полушутливому объявлению, выраженному ещё в самой начале их своеобразное общения со всей серьёзностью, какое бы там кто о ней ошибочное или верное впечатление не составлял. С ней нельзя было быть не начеку. Если бы он, как порядочный человек, оставил её входную дверь в квартиру в покое, а не вломился так откровенно безбрежно и безобразно перепуганно, – она пропустила сегодня занятия.
Не кинула ни весточки, на малейшего знака, что и как, когда вернётся и сколько много им задали. Это было не в её характере, – так сдаваться вопреки.

Как хорошо, что в неравной борьбе между приличиями и опутывающим все внутренности иррациональным страхом, победил с разгромным счётом последний. Бомгю правда готов был молиться, чтобы та выжила. Стиснув до спазма зубы и загнав в глотку поглубже готовый сорваться с онемевших разом открывшихся в готовности к крику губ, – это было для него личным Адом.
Ещё тёплое, но быстро тускнеющее на ходу, равномерно тому, как ярче становится вода в ванне, тело было до банального тяжело держать.
Номер скорой помощи набирался парнем на чистом рефлексе едва способными удержать пальцами телефон. Голос дрожал неимоверно сильно, в груди до иступления холоднело от одного лишь взгляда на это расслабленное от мук лицо.
На глаза цвета стекла, которые он точно знал, что после смерти станут с разводами серебра и тоски, с инеем по краям радужки, так более не контрастирующими резко с колером кожи, скрытые под тонной земли и с тенями недосыпа на веках.
И после всего, он всё ещё не мог позволить ей умереть. Вот так вот всё бросить. Может быть это было слишком эгоистично с его стороны, когда у неё даже не было этой причины продолжать бороться за жизнь, от которой ничего не стоило отказаться, если это означало конец всей той боли и раздору, но.
Ему хотелось стать для неё тем, кто смог бы эту причину показать.
И черт бы кто разобрал, отчего он так нелепо пытался вцепиться в шанс, что ему даже не предоставляли. Отчего так тянуло к ней? Они ведь даже не обещали ничего друг другу, медленным шагом пересекли еле-еле линию знакомства спустя полтора года с момента поступления на один факультет и зачисления.

«— Я бы так хотел тебя научить заново любить. Но ты всегда это умела. Так отчаянно и пылко, – что это мне бы стоило поучиться у тебя. — и он плачет. Прижимает её к себе, приглаживает мокрые пряди антрацитового тона, и молится. Молится, пока ждёт скорую. Молится, пока пытается аккуратно перевязываать запястья с узором из крови и муки. Молится, пока обезумленный наблюдает за врачами, которые отточенными действиями дают совсем маленький шанс на удачу. Ему лишь и остаются молитвы, сотни и миллионы мольб срывающиеся в её кожу, в обмякшее тело, ещё такое полное жизни, совсем не похожее на мёртвое, и в эти закрытые глаза, – его личную погибель. Пока они едут, пока проводят все нужные обряды на месте. В этот раз у них получается, – и её оставляют на реабилитацию в больнице, – обширное кровотечение и наблюдений врачей, со всеми сопуствующими обстоятельствами, кажется, вообще ничего для неё не значат. Он молится, и когда идёт после всего навещать её в палате в первый раз. Она в сознании, – и та паника, которая, заведовала его мозгом даёт отбой. Им нужно поговорить, – но её нельзя нервировать. Нельзя, заставлять думать о чём-то плохом, что для неё равносильно чему угодно. Дверь за ним закрывается едва слышно, – ноги его едва держут, когда он садится на стул рядом с её постелью. Её взгляд – это обращенное в никуда стекло. Хотелось бы взять её за руку, – но она как те самые хрупкие лепестки, которые умирали в её квартире под давлением её массивных подошв. Его судорожный вздох перед началом разговора, заставляет его сердце едва не захлебнуться от собственной неуверенности. Никогда ещё перед ней ему не было настолько тяжело. Невыносимо.

Его голос совсем не выразительно дрожит. Как ему впервые на это наплевать, – но описать ни одними известными изречениями.

— Ты просто не можешь так умереть, слышишь? Юна, ты обещала мне показать что-то прекрасное, помнишь? Ты уже показала, – себя. Не смей умирать. Ты обещала мне жить. Обещала. Глазами своими. Ты ведь не веришь словам, но твои глаза говорят яснее, – я в них читал о звёздах и небе, о морях и океанах, о горах и лесах. Я о жизни в них всё видел, Юна. Всю свою жизнь я видел в них.

Её реакция, – единственное из всего живого, что когда-либо он видел в ней, – слёзы. И это и есть ответ, – ему большего не надо. Эти слёзы – цена всего его мира. Он пропал задолго до этого момента. Едва не потерял всё это. Больше нет времени на страхи, – всегда может не оказаться больше кого-то нужного рядом. Каждый момент с ней, – это его маленькая смерть. И каждый раз, – это, как в первый раз. Всегда также губительно.

— Я бы хотел влюбляться в тебя медленно. Узнавая за каждей встречей по одной новой детали. Раскрыть твой шарм и упасть в него с головой. Но в тебя невозможно влюбиться медленно. Ты в себе топишь и это происходит внезапно. Просто, как падение, но сложно, как глубина морской глади. Прости, и хотя это наш первый нормальный разговор за всё это время, – я в тебя уже до безумия влюблён. Разве сможешь ты уйти, не забрав меня с собой?

И самая важная часть его признания никогда не будет озвучена, потому что слова имеют свойство теряться, забываться. Они ничего не стоят.
Его глаза скажут за него, и она поймёт. Всегда понимала.»

«Если решишь уйти на покой вдруг раньше чем я, – постой.
А можно я с тобой?»

Чхве Бомгю просто однажды зацепил её взглядом, – ни больше, ни меньше.
Эти теперь отдающие при свете солнца синим морским бризом волосы. Эту нефритово-белую, с неким подтоном болезненной худобы, что создавалась из-за её достаточно высокого роста и худого, стройного телосложения, кожу. Эти глаза цвета разбитого стекла. Юна, после всего больше никогда не покидала дом без линз, спустя пару месяцев безмолвного наблюдения, точно заприметил он. И именно они позволяли создать иллюзию, что её родной цвет глаз – настолько безжизненно голубой. Его даже нельзя было охарактеризовать как-то иначе, более мягко и лояльно. В голову лишь и стучались сравнения с битым стеклом на фоне серого асфальта. И как бы глупо это не звучало, они стали его первым осознанно сделанным шагом в никуда. На встречу к ней, где его никто не встречал и не ждал. Вторым стало имя. Оно было поистине красивым, как и вся она, но от неё отличались разительно. Поразительно, какой диссонанс в его мыслях рождал какой-то просто гармонично сложенный набор звуков и букв.
Шин Юна – падает в коробку его воспоминаний о.

«— История всегда пишется двумя людьми, Юна. И пусть это всего лишь слова, позволь мне написать о тебе всю свою жизнь. — сказанное в день выписки.»

Говорят побывав на грани смерти, люди меняются. Для них это был не красивый конец с напечатанным посередине страницы «happy end», но как и два имени, их история имела две стороны, – и один вывод сделанный разными людьми, чьи жизни тесно переплелись.

«— Знаешь, я хочу начать всё заново. Полностью. Выбрать другую квартиру, попытаться пройти сеанс психотерапии, начать лечить всё, что в моей голове. И сменить наконец это имя. Оно мне никогда не нравилось. Слишком много боли принесло. — просто призналась ему одним вечером Юна. В её квартире с недавних пор совсем прекратили появляться цветы, – след былого траура. Тогда Бомгю вместо них предложил идею украсить всё оригами, – самыми обычными, белоснежными, – и неожиданно, эта идея пришлась ей настолько по нраву, – что она действительно разукрасила все комнаты маленькими фигурками.
Со временем его любимое в виде бумажной лисицы заменило и злосчастную записку на тумбочке.

— Конечно. Давай поищем хорошего специалиста вместе, а потом выберем пару самых лучших имён на твой выбор. Мне кажется, тебе бы подошло Юнбёль. Потому что ты та, кто ты есть, – даже если и не Юна, то это уже навсегда часть твоей жизни. Но Бёль потому что ты, как звезда. Чтобы не происходило, они сияют. И ты на самом деле больше чем вселенная. — и не было ничего странного в том, как загорелись её глаза.

Бомгю влюблялся в неё всё сильнее с каждой прожитой им секундой. И давно уже прекратил искать этому явлению разумные объяснения. Чувства не требуют объяснений. Они просто есть. И этого правда достаточно.

— Говорят глаза зеркало души. В твоих я видел только разбитое стекло. От него веело холодом, мраком и тоской. А ещё они безумно отражали свет на солнце тысячами бликов, и это и вправду было так красиво. Как будто ты сияешь изнутри. Вот только как правило сияют те, кто полностью пусты. Но теперь, — прижимая её к своему сердцу, заключая в объятья посреди всей этой огромной квартиры, полной самых разных эмоций и пережитого. — Теперь я действительно вижу, что ты просто полна сияния. Чистого и яркого. Безумного в своём проявлении. И ты на самом деле больше, чем просто человек. Ты – моя вселенная. Спасибо.

Чувства не требуют подтверждений или взаимности, – этого может требовать человек. Но ему от неё ничего было не надо. Абсолютно, главное то, как сияли эти глаза.»

И к началу четвёртого года обучения, — Шин Юна действительно стала Юнбёль.

И как было бы не затруднительным признать, он беспамятно влюбился в обе её стороны одного целого заново. Жизнь не сказка, – в ней всегда находится место и для счастья, и для слёз. Не было бы одного  без другого. Люди не отделимы от эмоций. Неразделимы, едины в агонии, но переживающие её в разном духе. Юна сломалась под весом всех проблем и препятствий, – едва не убила и хрупкое живое тело, решившись на самоубийство вслед за тем, как на части расслоилась её душа. Юнбёль попросту замерла во времени, поставив своеобразный блок на память. В ней не было ни живых, ни мёртвых, – долина бессмертия и равновесия, найденная в одну из громовых и штормовых ночей на берегу моря в неполные двадцать два года. Её память была словно старый витраж цветных фигур и ураган впечатлений. Нет ни одного чёткого. Ни одного дорогого. И шутка ли, когда не оказалось внешнего агрессора, в следствии и причина приведшая к будущему решению свести счёты с жизнь в её реальности не наступила.
Канула в лета той, другой, более ослабевшей от людей столицы, их злых языков и тычков пальцев.

«Больная, дурная, сумасшедшая.»

Люди рвут на части хуже одичавших животных. Те попросту хотят выжить и ищут пропитание, первые же развлекаются от скуки и тоски.
И раньше её крыло волнами ненависти, снося к ногам остатки тлеющей в ней грусти. Теперь же она предпочла всё забыть, и жить томясь в тепле созданного уютного мира внутри себя самой. Кутаясь в те самые простыни с налётом лаванды, и на устах кромкой остающимся привкусом остывшего кофе, без сахара и молока, Кофе, – единственное звено, что ему удалось выявить среди перечня отличий между. Вот так банально. Две стороны одной медали, до одинакового сильно как любили, так и ненавидели горечь напитка, позволяющего выныривать из мира грёз, что манил с каждым прожитым, ещё одним успешно или не очень отвоеванным у мира, всего общества, и её самой, днём. Вся она отзывалась в нём мелодией, что слышала только его душа, мог внять только его слух, и воспроизвести лишь его пальцы.

« — Я стану твоим резонансом, — любила говорить она.

И он всегда отвечал ей лишь улыбкой да лёгким касанием ладони.

— Я не жду от тебя ничего. Мне не не нужно, чтобы ты была кем-то, кто перевернёт мой мир с ног на голову.»

Просто потому, что она уже сделала это по умолчанию лишь единожды коснувшись его затрепетавшего сердца бледными ладонями, с проигрышем тремора на их кончиках от вечного холода и апатии свившим гнездо у неё в груди, за сводами рёбер, в кутке у лёгких, что заставляли иногда ритм дыхания сбиваться и сбоить нечастой паникой. Мерзла даже без зимы и вьюги. От своих мыслей и отчуждения. От равнодушия остальных, и редкого шепота за спиной. От незримо кем-то уронённых слов, от которых человеку их произнесшему ни грамма толка, а для неё ещё одна маленькая временная смерть мира внутри.

И пусть у неё были глаза цвета разбитого стекла. Пусть стекло это царапалось и жгло осколками каждого, кто намеревался к нему прикоснуться, попытаться забраться за завесу, и проникнуть под путы одиночества, въевшегося в саму суть и естество. Отбивало всякое желание туда лезть добровольно, чтобы не тонуть в чужих страданиях и не укрываться агонией, как пуховым одеялом посреди снежной ветренной зимы. Там, где не выживет ни один нормальный и здравомыслящий человек. Куда и не сунется вовсе, будучи при своём уме и памяти.
Чхве Бомгю, с очевидной усмешкой, себя туда более не причисляет.
Он с головой. С размаху, разбегу, и почти бомбочкой, как в глубокий бассейн. В Океан.

И пускай бы тонул, если вместе с ней. Если бы ей стало проще хоть на йоту.
Юнбёль от Юны отличалась тем, что у одной были промёрзлые насквозь глаза цвета разбитого стекла, а у второй улыбка, ярче и теплее солнца. И каждая, умела его поразить так, как никогда более не смог никто. Ни в будущем, ни в прошлом, ни в ныне пишущемся сейчас. Они были, есть, и останутся для него разными гранями, пускай и одного человека. Такого потрясающе тонкого и острого, свободного от предрассудков и стереотипов. По-настоящему свободной, вопреки и на зло.
Шин Юна подарила ему пару мгновений счастья, что уже не удастся забыть. Искреннего и трепетного, как один единственный разговор, заставший их в парке майского дня. Юнбёль же дала повод перестать, наконец, так безоговорочно всему и всем верить. Люди ошибаются и часто бывают не правы, и это нормально, все мы по натуре способны совершать ошибки и проступки, главное на них вовремя учиться и не повторять. Мы все глупы и наивны, – те дети, которые если не умирают сами, то гибнут от рук взрослых, никогда бы не простили нам всего того, что мы делаем, став теми самыми прожигающими жизнь и изобилующими упущенными возможности людьми. Каждый разный. Каждая сторона, – тоже ваше отражение. Юна и Юнбёль – одно зеркало, один человек, с глазами цвета разбитого стекла и улыбкой теплее и ярче солнца.

Они съехались в конце четвёртого курса, – перед тем, как Бомгю сумел выиграть свой самый неожиданный приз за преданность выбранной профессии и награждение за отличную учёбу, – грант на обучение по обмену за границей, в Мельбурнский Университет, куда пройти даже не казалось возможным среди всех возможных претендентов, но вот он был здесь, – в отделе отвечающим за гранты и переводы, слушал радостные новости и не мог просто во всё это поверить. Конечно, отказываться от такого, – когда тебе буквально вручили билет с припиской «конечный пункт: остановка мечты» было бы глупым решением. Чхве глупостью отнюдь не страдал, – и пусть расставаться на без малого год, когда всё только приходило в шаткое равновесие было рискованно, такого шанса могло больше и не представиться. Он планировал проходить магистратуру с углублением в прикладную психологию, одной из отраслей которой является психология искусства, и потому направленность на знаменитую арт-терпению никаким образом игнорировать не смог, – и меньше, чем через месяц уже должен был выезжать. Юнбёль проводила его тёплыми долгими объятиями накануне, так как уезжал он очень рано с утра, а она вчера до поздна сидела над одним из докладов, – и пожелала ему не сдаваться.

«— Я же знаю, что ты всего добьёшься. Тебя не оттолкнула девчонка, что морозила тебя полтора года, а потом ещё полтора не могла дать взамен нормального друга, и ты хочешь вдруг выдать, что тебе страшно перед поездкой всей твоей жизни? Нет. Ты просто лучший, и ты это знаешь. Ты любишь психологию, и она отвечает тебе взаимностью, – ваш тандем сможет затмить своим блистательным успехом кого угодно. — это сообщение ему уже пришло многим после его приземления по другую сторону мира.

И всё же она правда за него переживала, – потому что не любила писать эсемэски, но написала ему такие мягкие слова поддержки, зная, что он может не показать всего своего волнения от предвкушения этого года. Это дорогого стоило. И её любовь, и способность переступить через свои некоторые принципы, чтобы ему несомненно стало понятно, что он тоже очень важен.»

И это было почти идеально. Как в кино, – пусть и они оба больше любили жанр детективных сюжетов, то, какую историю они смогли написать вдвоём – было по-настоящему бесценным. Правда почти всегда так случается, что бесценные моменты, – это плата за что-то большее. Уже около восьми месяцев Шин проходила регрессивную терапию и хотя по его мнению это было не совсем её способом бороться со своими воспоминаниями и травмами, сколько ещё сильнее на ней сказывалось откатами эмоций, – и она, и её психолог сходились во мнении, что ей это необходимо.
У него просто не было никакого права решать что-то за неё, — и если честно, даже если он и был против, это была её жизнь, и она была взрослым человеком. По возвращению с учёбы в уже их квартиру его встретила только тишина, и одинокое письмо на заправленной кровати, – от него пахло лавандой, а в конверте помимо самого письма ещё был одинокий высушенный стебелёк с несколькими ароматным цветами незабудок, – такими же незабвенными, как и обладательница его души.

«Помнишь, в начале второго полугодия я начала носить линзы, – ты их ещё вечно называл цветом битого стекла. И пусть и спустя столько времени, но я хотела признаться, что начала это делать из-за тебя. Ты не оставлял попыток со мной познакомиться и начать общаться, и я понимала, что мои глаза выдадут тебе все мои мысли. Ты часто говорил, что видишь в них мольбы, – немой крик о помощи. И да, ты всегда был прав. Я молила о помощи, только никто не слышал. Никто и не хотел слышать, –  я разучилась говорить, просить словами. Возненавидила их. Те, кто говорят о любви, – чаще всего лгут. Слова такие пустые, – в них можно запрятать всё, что угодно. Ласку, доброту, нежность. Острые ножи, презрение, ненависть. И они всё выдержат. Любой вес им по силам. Но слова – это оружие слабых людей. Потому что сильные никогда не станут травить людей ядом своего зла.
Я поняла это благодаря нашим с тобой разговорам, после которых мне всегда было легче, и сеансам своей терапии, после которых накатывала только нобщая боль. И даже это не смогло до конца во мне убить эту грань. Ты, вероятно, сейчас думаешь читая, что всё ещё можно было бы исправить и спасти. Но знаешь, почему письмо? Потому что не смогла бы сказать тебе это глядя прямо в глаза. В твои чайные, всегда усталые с подоплёкой карамели на дне глаза. Я не смогла бы это исправить. Не с тобой, не без тебя. Мне действительно надоело так жить. Попробывала сменить квартиру, место, внешний вид, даже имя, – но шутка ли, я снова здесь. С этими же цветами. Если говорить до конца откровенно, – я их просто ненавижу. Они всегда напоминают мне о матери. Но вот ирония, – в последний год при любом только взгляде на них я вспоминала не её, — тебя. Ты, – как этот цветок. Будто бы кричишь сквозь толщу воды мне, стоящей на берегу, «не забывай меня». Тонешь, захлебываешься, едва держишься на плаву, но кричишь не о помощи. О, и разве я смогу забыть? Я бы не стала и пытаться. Уже устала пытаться что-то навсегда забыть, а что никогда не предавать забвению. Всё остаётся в итоге на своих местах. И... Пожалуй, так и должно было быть с самого начала. Ещё тогда, в ванной комнате моей прошлой квартиры. Но это был ты, – ты ворвался и в мою жизнь и в мою ванну, и вытащил меня из воды температурой с айсберг. Только зачем? Я не мерзла в ней. Наверное, всё это было так глупо. Столько усилий, но я снова на том же месте. Мне не жаль себя, – но единственный о ком я буду плакать, это ты, Бомгю. Мне так жаль, что однажды тебе пришлось меня узнать. И всё же, мне так хочется тебе сильнее всего сказать не простое спасибо и люблю. Нет. Гораздо более глубокое и жестокое, – «не забывай меня.»
И, прости, если действительно никогда не забудешь.»

На тумбочке с её стороны кровати телефон, что после включения, – её паролем ещё пару лет назад стал день их первой встречи, – пятнадцатое марта, – показал на экране ещё одну, видимо прощальную аудиозапись, в приложении диктофона. Нажимать на кнопку воспроизведения совершенно не хотелось, – не с порога аэропорта откуда так мчался на такси, что водитель точно нарушил пару правил дорожного движения, а зашёл в такую пустоту. Ни людей, ни мыслей. Лишь пляска в безумной агонии воспоминаний. Чемодан стоит в углу у входных дверей, а часы напротив кровати на стене пробивают три часа пятнадцать минут. Ноги совсем больше не держат, – так хотелось рухнуть оземь и завыть раненым смертельно зверем. Вот только он знал, что рана эта не станет для него последней, – зарубцуется однажды на сердце, да останется клеймом чужого наследства на его теле. Не исчезнет и во век. Он смог бы это выдержать. Встать с таки упавших на пол колен, и как-нибудь начать жить дальше.
Но это было бы таким удивительным враньем. Чхве никогда не был сторонником лжи и недомолвок.
Запись включается как в каком-то бреду. Слушается, как в белой горячке. Каждое из её слов отзывается в нём лишь лезвием обоюдоострого клинка, – ей тоже было больно это говорить. Слышатся и её всхлипы, и подобный его вой, – дикий, иззломленный и полностью пропитанный отчаяньем.

«— Привет. Если ты это слушаешь, то меня уже нет. Ни в этой квартире, ни в этом городе. Ни в этом мире. Меня больше нет с тобой. Вероятно, первым ты обнаружил именно письмо, и уже ознакомился с ним, потому должно быть обо всём догадался. Но я так хотела просто сказать тебе это, – сейчас, когда только сбросила наш с тобой вечерний звонок. Я так рада, что твоя учёба дала такие плоды. Ты такой восхитительный человек, и я безумно тобой горжусь. Ты всё это переживёшь. Чтобы не говорил, но ты изначально был более стойким. Я так в тебя верю. Всегда верила, с самой первой нашей встречи. Спасибо, что показал мне, что любовь это тоже прекрасно. Так, как меня любил ты, к сожалению я себя полюбить не смогла. Сможешь меня ещё раз за это простить? И, кажется, я ни разу за всё это время тебе этого не говорила... И даже сейчас не могу сказать. Но напишу, огромными и маленькими, печатными и прописными буквами. На всех языках, которые только знаю. На сотнях значений и смыслов, в каждом из которых будут только мои неутолимые чувства к тебе. Я люблю тебя. Так же сильно, пылко и до скрежета в груди. Как тот океан, что ты нашёл в моих глазах, – в твоих я нашла спасение. Тихую гавань Пусанского побережья. Жаль, что мы так и не съездили туда, как планировали. Мы ведь хотели сделать фотографии на память там после выпуска. Я надеюсь, что ты сможешь идти дальше. Желаю тебе всего самого лучшего, Чхве Бомгю. И спасибо. Твоя Юнбёль.» — запись обрывается.

Как и чья-то оборванная жизнь. Такая же полная разных чувств и сожалений, как эта запись, – как история о них, у которой так и не случилось хорошего конца. И как и та девушка, которой больше нет.

Но как смешно и печально одновременно, что никому до этого не было дела. Ни тогда, ни сейчас. Её тело нашли за пару часов до его возвращения, видимо, вышедшей в окно, и ему только чудом удалось увидеть её в последний раз перед вскрытыем, когда обзванивая все морги их столицы – он узнал, куда её привезли. Похоронить её решил на самом дальнем кладбище их города, где было тише всего, и редкими гостьми были ещё живые. Пообещал себе, что навестит только один единственный раз, – чтобы искренне с ней проститься. И в день похорон Чхве Бомгю находился перед её могилой на кладбище совершенно один. А в руках у него был нежный букет из незабудок и его фотография на побережье пустого пляжа Пусана.

Авторские сноски:

1. Мельбурнский университет (UniMelb) — государственное некоммерческое учебное заведение. UniMelb располагается в городе Парквилл, Австралия. UniMelb имеет членство в Group of Eight (go8), Universities Australia, Universitas 21, Association of Pacific Rim Universities (APRU).

Университет входит в топ-10 мирового рейтинга QS. В рейтинге QS, вуз один из самых развитых в искусстве и гуманитарных науках, инженерии и технологиях, медико-биологических науках, естественных науках, социальных науках и менеджменте. Независимый международный рейтинг THE ориентируется на 13 различных показателей при оценке университетов. По его данным, вуз занимает 37 место.Мельбурнский университет занимает 16 место в мире по психологии.

В нем стоит рассмотреть магистерские программы. Из интересных здесь есть:

— прикладная психология;
— нарративная терапия и общественная работа;
— психическое здоровье молодежи.

Самая необычная среди них — магистратура в сфере арт-терапии. Это программа на стыке искусства и психологии. Арт-терапия — это вид психотерапии, которая использует танец, драму, музыку и изобразительное искусство для улучшения психического и эмоционального состояния.

Студенты могут выбрать одну из двух специализаций: drama или dance movement therapy.

В программу входят теоретические дисциплины, например Arts for Health and Wellbeing и Evaluation of Wellbeing in Creative Arts, и практические, вроде Drama Therapy Methods или Dance Movement Therapy Methods. Также студенты учатся проводить исследования в этой области.

2. Регрессивная психология

Метод регрессивной психологии или терапии - это способ психотерапии, который помогает пациентам решать эмоциональные проблемы, основываясь на их прошлом опыте и эмоциях. Он предполагает, что неразрешенные конфликты и проблемы из прошлого могут влиять на текущее состояние человека, и поэтому пациент вводится в состояние гипноза, чтобы пережить определенные эпизоды своей жизни снова и разрешить связанные с ними эмоциональные конфликты. Этот метод полезен для разрешения эмоциональных проблем, включая посттравматическое стрессовое расстройство, и имеет исторические корни в работах Зигмунда Фрейда и Милтона Эриксона.

Метод регрессивной психологии, основанный на работах Милтона Эриксона, использует гипнотические техники для помощи пациентам в разрешении нерешенных конфликтов и эмоциональных проблем из прошлого. Эриксон разработал концепцию гипноза, который подразумевает использование языка, символов и метафор для воздействия на бессознательный уровень мозга и изменения поведения и мышления. Важным аспектом этого метода являются "терапевтические задания", которые пациент выполняет в реальной жизни, чтобы перепрограммировать свое подсознание и изменить поведение. Эриксоновский гипноз применяется для разрешения различных эмоциональных проблем, фобий, зависимостей и психосоматических заболеваний, особенно для лечения наркомании и алкоголизма.

Регрессивный метод позволяет проникнуть в глубинную психику и решить нерешенные конфликты, но остаются научные недостатки, требующие исследования. Метод также применяется для повышения мотивации и улучшения результатов в спорте и раскрытия творческого потенциала человека.

Терапевтический процесс регрессивной психологии начинается с глубокой релаксации и медитации, что помогает пациенту погрузиться в свое подсознание и вызвать воспоминания о прошлых событиях, возможно связанных с их текущими проблемами. Затем терапевт задает пациенту вопросы, направленные на стимуляцию воспоминаний, и пациент начинает описывать события из своего прошлого. Важно, чтобы терапевт проявлял терпимость и не осуждал пациента, а помогал ему осознавать свои эмоции и переживания.

Регрессивная психология находит широкое применение в лечении травм, фобий, страхов, депрессии, тревожности и других эмоциональных проблем. Она также полезна для изучения истории пациента, что может быть важным для понимания текущих проблем. Важно отметить, что регрессивную психологию следует использовать осторожно и лишь при наличии соответствующей квалификации и опыта, так как она может быть опасной в неопытных руках.
Сегодня регрессивная терапия применяется как самостоятельный метод лечения и в рамках других терапевтических подходов, таких как когнитивно-поведенческая терапия или гештальт-терапия.

Полюбуйтесь-ка какую красоту я смогла себе урвать на эту историю!)
Чудесных рук сие творение создала _kassiopeia_
Мне так нравится этот Бомгю, – и словами это просто так не описать. Изначально я задумывала историю в другом характере, но с тех пор как увидела его, – всё само как перед глазами встало, и вот, – отобразилось здесь цельной картиной.
Это так восхитительно! Мне настолько сильно нравится эта обложка, кто бы знал 😭😭😭
То, как здесь выглядит Гю буквально отражение того образа, который я преследовала пока писала, – с самой первой строчки и до самой последней точки. Он здесь просто несравненно... Утопичный, как бы странно это не звучало. И это разбивает мне сердце, – но всё же, чёрт, как и он, и эта обложка, и её создательница прекрасны! А эти глаза Юны что-то, что будет снится мне во снах... Абсолютно неповторимое искусство!
Ещё раз спасибо, дорогая фея! ✨💗

Bạn đang đọc truyện trên: Truyen2U.Pro